На главную | Проза | Стихи | Песни | Фотографии | Скульптура | Кино

Воспроизводится по книге: Евгений Агранович. Избранное. Москва, Вагант, 2001


 

Сильное средство
Рассказ для чтения и экрана

 

"Не гляди!" — шепнул тайный голос философу. Не вытерпел он и глянул...

Н. В. Гоголь. "Вий"

 

Навалясь грудью на стол орехового дерева, в опрятном провинциальном городке Грабов на Эльбе, в уютном немецком особняке, в полном одиночестве плакал совершенно трезвый и невредимый лейтенант Красной Армии. Плакал он, не выказывая в этом занятии никакого навыка и умения заливаться сладкими слезами. Противная болезненная судорога сводила и растягивала кольцевую мышцу рта, мелкие колючие вдохи и выдохи сталкивались в его горле, мешая друг другу. Слёзы нестерпимо резали глаза, будто плакал он не солёной водицей, а едкой кислотой. А открыл лейтенанту шлюзы урчащий рядом приёмник "Телефункен" — чистый и трепетный, почти забытый настоящий женский голос, а не хриплый от вечной простуды, махорки и мата: "...И вот этот праздник наступил, в блеске весны..."

Победа для нас и не была, как теперь описывают, внезапным ударом колокола или ослепительным салютом во мраке пещеры. Мы побеждали тяжко, по чуточке, наш миг победы растянулся на годы — Москва, Сталинград, Курск, Одер, Берлин... Кроме всеобщего праздника — подписание капитуляции, залпы, ракеты и тосты — был и для каждого вполне личный, а то и тайный час победы. Так и лейтенант праздновал совсем тихо, но глубоко — в компании с невидимой девушкой "Говорит Москва".

"Гляди-ка, она таки кончилась. Совсем она закончилась, и заметь, раньше, чем я..."

Ещё год носить ему погоны, и стрельбы ещё наслушается. Но сейчас он увольнялся из рядов, возвращался к своей жизни. Студент, гордость факультета, баловень целой ватаги ярких и талантливых друзей, он как-то пел свою жизнь, дни были находками — строчками забавного и высокого стихотворения. В таком соловьином состоянии хрен бы выдержать ему всю Отечественную. Доброволец с первых дней войны, он сразу понял, что одна только гимнастёрка его не замобилизует. Надо было и глубоко под нею стать другим. Не то чтобы притвориться, а надолго припрятать даже от себя некую свою основу, стать убивающим и убиваемым, способным это приказать и этому подчиниться.

Яркого геройства он, правда, не проявил, но дело делал и со службой справлялся не хуже людей. Помогло, что ещё летом сорок первого в одну неприметную, даже без бомбёжки, ночь он так ясно увидел себя растерзанным миной, подыхающим в кровавой грязи, что примирился с фактом своей гибели и больше на эту тему не размышлял.

И вот сегодня с этими слезами выходил из него наркоз. Теперь не убьют. Он возвращался в тепло шумных институтских коридоров, прокуренных дружеских каморок, к песням, спорам, стихам и поцелуям голодной, но прекрасной юности. Вы поморщились от "прекрасной"?! Да, и в ту пору, с колыбели пропитанный советской религией, он иногда трезвел вдруг на минуту и видел вокруг беспощадную людоедскую тюрьму, но ближайший слой жизни — любовь друзей, хмель поэзии — защищал надёжно. Это как на сорокаградусном морозе, но в меховом комбинезоне.

Лейтенант собрался в собственный глубокий тыл, в свою спасённую Родину, не ведая, что этих приятельских ватаг, "посёлков", "бригантин", "голубятен" уже не существует и никогда не будет. И самого его теперь, прямо по пословице, родная мать не узнает.

А я узнаю тебя, лейтенант, более того, я тебя уважаю. А ты меня можешь себе представить? И тоже уважать?

Не думаю. Так далеко, на полвека вперёд, лейтенант не заглядывал. Его пока что тянуло обратно в довоенный год. Хотелось снять с себя четырёхлетнюю войну — как обгорелую гимнастёрку.

 

От первой атаки взрослеют солдаты,
И сердце седеет за десять минут.
С победой на склад мы сдадим автоматы,
А нам беззаботную юность вернут.

 

Однако оказалось, что и конец войны ещё не свобода. Армия вроде и не собиралась расставаться с лейтенантом. Поднаторел в деле, бывает, и пригодится... Дивизию расформировали, солдат — домой, а офицеров — в резервный полк. И службы никакой, и на волю не пускают. Утром построение, поверка. Трижды в день столовая. В остальном утешайся как сможешь. Жили в берлинском пригороде Эйхвальде, в немецких особняках. Лейтенант поселился на пару с высоким, сутулым и контуженным капитаном. Определение "контуженый" у нас означало — дурной. Но капитан был тонок, умён и неприлично для пехотинца фундаментально образован. Контузия проявлялась только в заикании, почти сносном, пока капитан не наезжал на какую-то опасную гласную. Чтобы сдвинуться с проклятой буквы, он всё возвышал и усиливал звук до нестерпимого и бесконечного воя, который даже на соседней улице принимали за сигнал воздушной тревоги. Наконец ему удавалось преодолеть препятствие, и красный от напряжения капитан переходил на нормальную речь и мирно заканчивал свою фразу. А потерпеть в ожидании этого стоило, ибо мысль его была обычно существенна и оригинальна.

Лейтенант и терпел, чего нельзя было сказать о женщинах, с которыми капитан норовил завязать приятное знакомство. Первая же тянучка в любезной капитанской фразе сдувала немок за горизонт. Лейтенант в то же время неизменно встречал на этом поприще полное понимание и радостную готовность молоденьких и ухоженных немок. Подкупал лёгкий весёлый нрав, рыцарское отношение и немецкий язык лейтенанта, полный потешных ошибок, но не скудный и пополняемый новыми фразами с одного касания. Женщины раздолбанной империи тянулись к победителю, под золотые крылышки русских погон. Текли они через лейтенантское лето непрерывной лентой, создавая забавный весёлый праздничек. Имели все они одно имя "дэр энгель" — ангел мой, один голос и облик, иногда только лейтенант с удивлением замечал, что утренняя шатенка к вечеру стала рыжей... Сложился трёхмесячный роман как бы с одной дамой, которая при всей приятности стала уже маленько надоедать, и лейтенант подумывал об измене, даже о разводе. Но наработанный ритуал и обряд как-то затягивал.

Капитан, слишком близко для своего самолюбия наблюдавший эти победы, отзывался о них пренебрежительно:

— А! Всё это — твои хохмочки, песенки, обкатанные приёмчики, неотразимые на уровне местных кассирш и маникюрш. Ты — принц ширпотреба, кружишь головки, которым завивка заменяет извилины. Показать бы тебя настоящей девушке, духовной, поэтичной, скажем, блестящей студентке ИФЛИ. Да она пройдёт сквозь тебя не оглянувшись, как сквозь лёгкий дымок...

— В чём же дело? — соглашался лейтенант. — Покажи ей меня. Да вряд ли тут найдёшь студентку ИФЛИ.

— Уже нашёл, — злорадно ответил капитан. — Поехали утром в Потсдам?

У кружевных позлащенных ворот Цецилиенхоф — резиденции маршала — клубилась стайка приутюженных офицеров разного ранга в ожидании открытия приёмной. В сторонке наблюдали и капитан с лейтенантом. Без минуты девять подкатил длинный "опель-адмирал", штабные офицеры бросились открывать дверцы и, казалось, вынесли к воротам девушку лет двадцати в голубом платье. По дороге каждую руку её целовали два офицера сразу. Как тут не стать принцессой?

Но девушка, напротив, играла свойскую школьную подружку:

— Мальчишки, не дурите! Ну перестаньте! Там маршал у окна...

— Она? — спросил лейтенант, ощутив непривычный холодок на губах.

Капитан кивнул:

— Переводчица самого.

— Они как-то кричали — "Ула, Уля"... неужели Ульяна? Непохоже.

— Подними выше, — посоветовал капитан. — Суламифь.

Капитану она была ещё по Москве знакома, но представить ей друга он собирался в обед, а пока помчался по разным отделам, пробивая для себя и лейтенанта липовую командировку в ту область Германии, которую американцы уступили нам по договору (Лейпциг, Гота, Веймар, Эрфурт, Дрезден), а лейтенант пошёл искать буфет. На каком-то переходе он чуть не толкнул эту голубую, прошелестевшую мимо с пачкой бумаг в руке. Проскочив три шага, он тормознул и оглянулся.

Она тоже стояла в нескольких шагах и смотрела на него.

— Кто это скомандовал нам "кругом"? Вы не расслышали? — спросил лейтенант.

— Действительно, с чего это мы разом оглянулись? — чуть растерянно отозвалась она.

— А я вас знаю, вы Суламифь, правда?

— Ну и я вас знаю, — парировала она, — вы Генка Шмерцин.

Лейтенант аж охнул:

— Где это мы познакомились?

— У меня дома. Но мы не знакомились, — и сжалившись над ошеломлённым лейтенантом, пояснила: — Вы как-то пели у моей старшей сестры, на Бронной. Большая компания была, вы и не заметили такую малявку.

— На Бронной? — обрадовался он. — Кажется, припоминаю, скажите, а сестра...

— Простите, — перебила она, — мне надо бежать.

— А можно мне бежать рядом? — взмолился он.

— Пожалуйста, бегите, но только до часового.

Пошли рядом. Генку знобило от страха, что сейчас она скроется в апартаментах маршала навсегда.

— Всё это надо серьёзно обсудить и не на ходу. Где подождать?

— Я на дежурстве, — Ула виновато пожала плечиком.

— Ну так пообедаем вместе?

— И обед занят, — извинилась она.

Генка почувствовал себя ограбленным:

— Ну конечно, вы кому-то уже обещали этот вальс...

Девушка стрельнула в него насмешливым взглядом:

— Крутиться придётся, но это далеко не вальс. У маршала минутки расписаны. С неким господином он будет беседовать за обедом. А я перевожу.

Генке стало полегче:

— Оригинально, начальство обедает, а вы останетесь голодной?

— Почему же, прибор мой стоит, и вилка в руке, но мне надо повторять фразы обоих моих сотрапезников. Тут лови момент, когда оба жуют, и сама схвати кусочек.

— И вдруг один произносит что-то исторически политическое. Вы свой кусочек выплёвываете?

— Как можно! — глаза Улы округлились. — Не положено по протоколу. Давись-глотай нежёванное.

Оба засмеялись.

— В котором часу сменитесь с дежурства?

— Узнайте у маршала, — посоветовала она. — Как он пойдёт к себе отдыхать, так и конец дежурства.

— А потом где вы будете?

— Казарма переводчиков у моста, дом с орлом на башенке. Но там часовой...

— Ну у вас, небось, шёлковая лесенка найдётся? — сообразил Генка. — Постою под окном...

Так они пересекли зал с жирными ангелочками на потолке и почему-то забеленными мелом зеркалами и оказались перед двухстворчатой дверью, которую автоматчик-часовой уже приоткрывал для Улы. Лейтенант в отчаянии штрафной заработал, по-футбольному сказать, — сыграл рукой, чтобы остановить её, но Ула и сама сдержала шаг. Уста их лепили какие-то фразочки, вполне, впрочем, логичные, но глаза говорили кратко и открыто. "Я не могу тебя упустить. Услышь, помоги". — "Сама это чувствую, упорхну — а тебя ушлют куда-то .. Что тогда?"

И уходя, сказала тихо, но чётко:

— Будь в десять под каштанами против ворот.

Только в парке лейтенант перевёл дух. Поразительно, но он не мог вспомнить, какая она, тоненькая или пышная, цвет волос, глаз... Её нельзя было с кем-то сравнить. Да никого у Генки раньше не было. Он с облегчением кинул к её ногам все свои победы, как знамёна под Мавзолей. Сейчас стряслось что-то огромное, важнейшее... То, что он чувствовал, было восторженное доверие. Поцелуй двух крылатых душ.

Тут же, в Потсдаме, за аркой, одна в модерном особняке жила тридцатилетняя немка, подруга, которая Улу любила, да и обязана была, кажется.

Комендатура её никак не притесняла, не трогала и в дом никого не поселила. Видно, Уле довольно было одно слово коменданту шепнуть. Девочка всегда была в двух шагах от маршала, и попроси она роскошный автомобиль или коллекцию картин — всё бы нашлось сей момент. Впрочем, Ула расположением начальства никак не злоупотребляла, трофеев не искала и подарков не принимала.

Впустив молодую пару, подруга без слов поняла, что от неё требуется. Уступила уютную гостиную внизу, застелила тахту хрустящим бельём, подкатила журнальный столик с бутылочкой, фруктами и сигаретами и принесла для Улы нахтхемд — роскошное ночное одеяние в запечатанном магазинном пакете. Сама же бесшумно растворилась на полутёмной лестнице, ушла на второй этаж.

Неловкости, нервности, искусственной нотки в этой подготовке и на волосок не ощущалось. Свидание, оказывается, началось ещё в довоенной Москве. Ула, школьница, зеркально отражающая голос, манеры и склонности старшей сестры — своего идола, тоже постоянно мычала мелодии Генки Шмерцина — домашнего менестреля молодёжных компашек. И сейчас она с заблестевшими глазами вспоминала те нехитрые напевы, ласково отстраняя его нетерпеливые руки (пусть она там уснёт!), требуя подсказки, где нетвёрдо знала слова или мелодию.

— А новые, фронтовые, есть, небось? Правда, что эта, на Киплинга, "пыль — пыль от шагающих сапог" — твоя музыка? Молодец, за это поцелуй, напомни потом. А "Лина" тоже твоя? Весь фронт поёт, но по мне, извини, примитив. И ещё есть? Спой потихоньку...

Нынешние достижения сексуальной компетентности, то, что сейчас на детских киносеансах показывают, были им неведомы, ничего такого они не умели, да и не надо было. Самое простое, бесхитростное объятие давало им столько, что чего-то более сильного никакому сердцу не выдержать. Стали они жить от свидания до другого, мучительно перенося разделявшие их часы. Ула, по её выражению, совершенно одурела и принимала его почти не таясь то у немки, то даже в своей спаленке, когда подруга на дежурстве. Она частенько цепенела от ужаса, что ему вот-вот сунут назначение в Венгрию или в Монголию, даже проститься не забежит. Она и ждать его под крышей не могла, выходила к арке ворот вечером в халатике и могла так стоять часами, пока он не подлетал на своём "цундапе". Этот мотоцикл, длинный, низкий, как тигр, присевший для прыжка, бойцы притащили лейтенанту аж с выставки, за рога. Совершенная по тому времени машина расстояние между Эйхвальде — полком и Потсдамом — Улой делала совершенно незначительным. Последняя цифра на спидометре была 140, и это не километров, а миль.

Не в том была проблема. В полку наличием офицеров интересовались только на утренней поверке, а там, где он есть, ночует ли дома, — без разницы. Но на любой дороге в Потсдам не миновать было КПП с автоматчиками.

Несколько раз в штабе полка выписывали по дружбе липовое увольнение или командировку в ставку Группы, потом забеспокоились:

— Куда это ты каждую ночь мотаешься? Хватит, отдохни. Отвечать ещё за тебя!..

Иногда на КПП удавалось отбрехаться или сделать вид, что конвоируешь какой-нибудь генеральский "хорьх". Днём настоящей строгости не было, ну видят — лейтенант с парабеллумом, с четырьмя орденами, другое дело — с наступлением темноты. Приходилось прибегать к шутке небезопасной.

Издали Генка видел красный огонёк на закрытом шлагбауме, размыто отражённый во влажном бетоне, и белый фонарь в руке автоматчика. При виде мотоциклетной фары сержант показывал фонариком, куда причалить для проверки. Генка послушно сбавлял скорость, тихонько подруливал к будке КПП, часовой вразвалочку приближался... И внезапно, в сотую долю секунды, лейтенант вырубал свет, припадал лицом к рулю, полный газ! И как взрывом брошенный вперёд, вплотную проскребался под шлагбаум, чиркнуло железо по кителю... И вот он уже в ста метрах. На три уставных команды автоматчика — "Стой! Стой, мыть твою муть!", предупредительную очередь в воздух и боевую очередь на поражение — всё-таки секунд семь уходит. Генка делался невидим, и для прицельного огня практически недостижим, однако треск, цоканье, а то и свист слышишь, и пуля-то дура как раз и найдёт сдуру-то... И к любушке своей лейтенант являлся в приподнятом настроении, как из боя.

Контуженный капитан, незлобливая душа, радовался за Генку, но всё чего-то опасался: непривычно видеть такого счастливого человека, что-нибудь, тьфу-тьфу-тьфу, стрясётся.

— Вот стартинант Ярополк, ты же знаешь его? Такая у него красавица, такая любовь, а в беду попал.

— Что-то трофейное добыл? — догадался лейтенант. — Скажи, у меня блат в госпитале, выручим.

— Не там болит, где ты подумал, — с лёгким укором поправил капитан. — Но если кто и может его выручить, то только ты.

И Генка привёз Ярополка в Потсдам. Ула встретила их в парке Сан-Суси, музейно чинном и совершенно пустом. Присели на мраморной лестнице дворца... Ярополк доложил обстановку. Старался кратко, о главном, заметно волновался, получалось казённо. Генка боялся, что приятель не понравится Уле. Но она так слушала, что, напротив, стало боязно, как бы Ярополк ей не понравился уж очень. "Красивый какой, чёрт! — вдруг заметил Генка. — Выше меня на голову, глаз синий, талия, плечи во!.."

Помаленьку воспоминание рассказчика разогрело, стало видно и слушателям, как было дело.

В самый день выхода к Эльбе дивизия уже двое суток не спала и валилась с ног. Спящие танкисты врывались в укрепления, спящие сапёры снимали мины, пехотинцы на марше вдруг на несколько секунд отключались не замедляя шаг и в глубоком сне выходили из строя... Надо было занять рубеж Эльбы раньше союзников. Хотя противник серьёзного сопротивления уже не оказывал, только спешил сдаться не нам, а американцам, нельзя было допустить планомерного отхода врага — взрывов, поджогов, минирования, вывоза оружия, ценностей. И немцы бежали, что называется, босиком.

Грабов нам достался живёхонький, с водопроводом, электричеством, нетронутыми магазинами и законопослушными горожанами. Кое-как выставив охранение, дивизия провалилась в сон. Около двух ночи Ярополка, не проспавшего и часу, вызвали к генералу. Комдив сидел в нижней рубахе на тахте и засыпал, не успев снять второй сапог. "Карта на столе, посмотри, — сказал он Ярополку. — Второй полк по магистрали прошёл, третий — лесом, по рокадной дороге. Между ними огрех, участок, где никто не был. По данным местного населения, старуха сказала, там какое-то хозяйство, небольшой лагерь, что ли. Разбуди любого офицера, возьми мой "виллис" с шофёром, часового с крыльца и дуй, наведи там порядок, моими правами..."

" Мне бы хоть один танк, — плаксиво взмолился Ярополк, — мало ли что там?!"

Но генерал уже спал.

Уже рассвело, когда "виллис" взлетел на горб дороги. Близко, в километре, показались огороженные колючкой бараки и вышки с часовыми. Побелевший водитель дико скосился на Ярополка.

Чего глядишь? — поинтересовался тот. — Завиляешь — сшибут. Жми прямо к воротам да посигналь".

— Вы ничуть не боялись! — восхитилась Ула с лёгкой иронией.

Ярополк сбавил тон.

— Минутку неприятно было, — признался он. — На вышке зашевелились, за оградой какая-то суета... Ну, мы на таран идём. Шагов сто осталось, гляжу — открывают ворота. Сержант комендантского взвода, генеральский часовой, толковый, спрыгнул с заднего сиденья, немчуру эту, у ворот, разоружил, посадил наземь. А пулемётчиков с вышки снял — просто пальцем поманил: спускайся, мол. Правда, и вояки эти были последние гитлеровские поскрёбыши, тощие сопливые школяры и хромые старики. Но при настоящем оружии и силами не менее взвода.

Другой офицер, однополчанин Ярополка, и шофёр бросились в белый двухэтажный домик — явно резиденцию начальства. Ярополк прошёл на квадратный плац, поднялся на дощатую трибуну, там висела чугунная втулка от грузового колеса и болт на проволоке. Ну, Ярополк и стал звонить. Довольно скоро отворились двери бараков и высыпал на плац, быстро выстраиваясь в прямоугольники, мелкий, спичечно тощий народец, серолицый, в пыльной одёжке, с разными на каждом рукавами (заставляли меняться для наглядности на случай побега).

Не понимая, кто перед ним, Ярополк кое-как повинился, что приходится объясняться на языке наших врагов, и на фантастическом немецком объявил, что войне конец и все они освобождены. Арестанты, на взгляд несколько сот, человек с тысячу, приняли сообщение совершенно безучастно. Ярополк недоумевал. И вдруг выскочила из строя тоненькая фигурка, лапкой — сухой веточкой указала на офицера и завопила звонко: " Гвязда! Гвязда!"

— Звёздочку на фуражке разглядела, — поняла Ула. — Гвязда, это по-чешски?

— На польском, — поправил Ярополк. — Тут строй смешался, бросились к трибуне, облепили, стараются до руки дотянуться, шинель потрогать. Личики маленькие, серые, как картофельная шелуха. Одни глазищи. Плачут, кричат на десяти языках...

— И по-русски? — спросила Ула.

— Нет, русских не было. Польки, чешки, француженки, югославки, еврейки из Риги, даже норвежки.

— Неужели военнопленные? — удивилась Ула.

— Нет, конечно, собрали там штрафных из завезенной рабсилы, кто бежал, кто булку украл, кто чересчур нежному хозяину харю расцарапал.

— Все молодые? — спросила Ула.

— Понять нельзя было, голодные заморыши без всякого возраста. Тут мой напарник и шофёр выводят из коттеджа четверых полуодетых эсэсовцев. Каторжницы, гляжу, вмиг переключились на этих господ. Моих товарищей оттёрли, взяли фашистов в кольцо, орут, плюются, кулачками машут и наступают плотней, плотней...

"Ах, они вас тут обижали? — говорю. — А ну, девки, берите их!" — и только рукой махнул... Так барышни эти в одну минуту на телефонном проводе повесили всю четвёрку на воротах.

— Вы самосуд устроили, — печально определила Ула.

— Вернее, допустил, — поправил Ярополк.

— Лучше сказать, не смог предотвратить, — предложил Генка. — Однако ты, братец, крут.

— Видел бы ты, Генка, этих девочек, — вздохнул Ярополк.

И Генка увидел на секунду, но со страшной чёткостью: Ула, юная богиня победы, которая сидит так близко, касаясь его бедром, стала землисто серой, с запавшими щеками и глазами, с тёмным потрескавшимся ртом. Долго голодная, избитая, осквернённая, на последней черте унижения, да ещё и с разными рукавами... Через секунду вернулась Ула настоящая, но ненависть, перехватившая дух, осталась, и Генка готов был вешать палача лично и немедленно.

— И какие были последствия этой вашей... ошибки? — спросила Ула.

— А никаких. Нигде факт не зафиксирован.

— Тогда в чём же ваш вопрос? — с облегчением спросила Ула.

— Совсем с другой стороны удар получил, — чуть улыбнулся Ярополк. — Как генерал доверил мне действовать его правами, я и развернулся. Собрал в ратуше всех гешефтфюреров — управляющих отелями, магазинами, парикмахерскими. Господа, вы хотите кушать? Весь ваш штат чтоб был на месте — горничные, маникюрши, парикмахеры... Конфекцион — дамский магазин — привести в боевую готовность, полный комплект това.ров и продавщиц. В гостиницах новое бельё, ванны, парфюмерия... Будут дорогие гости. И Боже вас упаси, если останутся недовольны.

Мобилизовал наш автобат, армейского подчинения "студебеккеры" — снаряды-то возить не надо больше, перевёз, разместил, накормил своих подопечных. Велел составить списки, кто какой державы-короны, выбрать себе старшин в группах.

Адьютант комдива говорит — к генералу не лезь, не до тебя, действуй самостоятельно, по обстановке. Я помчался в штаб фронта, ищу начальника комитета по репатриации...

— Генерал-майор Алексеев, — вспомнила Ула, — вот такая чёрная борода.

— Ага, она и подвела меня, — грустно улыбнулся Ярополк, — довёл меня волокитой бородач: то завтра, то послезавтра, то совещание... а у меня тысяча несчастных на горбу... Ну, выскочил я от этого попа и на всю приёмную определил: "Репатриарх всея Руси! Погодите, мой генерал не паркетный, он вас живо побреет!"

Неделю не видал своих овечек. Вернулся — разинул рот. Что делает юность, свобода и забота! Свеженькие, белорумяные. Причёски, фигурки... Сто процентов красавиц!

И Ула с ревнивой, как понял Генка, прозорливостью, угадала:

— А уж одна так прекрасна, больно смотреть!..

Ярополк сделал "хенде хох":

— Чешка из Праги. Русская семья. Французский тоже знает. Взяла на себя мою канцелярию, писанину. Ну и другие заботы, воротнички, пуговицы. Я уже без должности, ординарец не положен, легко ли одному...

— Знаем-знаем, Бог подаст, — остановил Генка. — До слёз нас разжалобил.

— Помаленьку группами отправляем француженок, скандинавок через Эльбу, к союзникам и домой. Польки, чешки — на восток. А моя пражанка всё из списков не исчезает.

"Что это, — спрашиваю, — на родину не тянет?

"Разрешите. — говорит, — я буду вашей кухаркой-прачкой-горничной?"

— И не проси, — отвечаю, — не пойдёт. Только замуж. Последнее моё слово!

— В чём дело? — удивился Генка. — Все знают: если у офицера и есть кто-то под плащ-палаткой, начальство не замечает.

— Да, если втихую, — грустно возразил Ярополк, — а я свою аж в офицерское собрание привёл. Моя невеста, господа офицеры, прошу привечать-жаловать в столь высоком обществе. Скандал. Начальник политотдела на дыбы: иностранка, даже беспачпортная, кто разрешил? Пусть немедленно покинет... Тогда, естественно, и я покину. Взял под ручку и увёл не откланявшись. В зале немало друзей было, даже крестников, кого, случалось, выручал и не в таких уютных условиях. Знаете, первый раз в жизни сердце кольнуло, физически, что никто и не пикнул в мою поддержку...

Отговорил Ярополк и как-то сник, сапоги свои разглядывает. На Улу смотреть неловко ему. Примчался со своими бедами, норовит на её плечи груз переложить?

Ула минутку подумала серьёзно:

— Эх, была не была, никогда ни о чём не просила... Не съест же он меня? Пишите рапорт маршалу. Коротко, не больше полстранички — суть дела, о чём просите. Приходите с Генкой к восьми утра. В приёмную проведу и доложу самому.

Маршал появлялся в кабинете за час до официального начала занятий, разбирался на свежую голову в накопившихся бумагах. Усадив приятелей на старинные стулья в приёмной, Ула сама прочитала рапорт, кивнула Ярополку — годится, дескать. Вложила листок в папку, постояла сосредоточившись, потом выпрямила спинку, поплыла. Открыта была настежь дверь в просторную секретарскую, и в противоположном конце её видна была тоже раскрытая дверь в кабинет. Все три комнаты были большие, но в строгой тишине слышно было, как там маршал щёлкает зажигалкой, кашляет, бумагой шуршит.

Кажется, минуты не прошло — впорхнула Ула, подбородком показала Ярополку — иди, зовёт! Он коротко глянул в лицо девушке, надеясь, видимо, прочесть на нём решение марша.ла, и пошёл, широко, быстро, но стараясь не топать.

Донёсся негромкий вопрос, ответ... И вдруг крик, бешеный, злобный:

— Что?! В России девок мало? Достойной не найдётся? Вас там ждут, а вы...

Ярополк очень тихо, но возразил что-то.

— Блажь! Мальчишка! Выгоню, погоны сниму! — обычно ровный голос, приводивший в трепет обе величайшие армии двадцатого столетия, грохотал над вихрастой головой пехотного лейтенантика. — Немедленно отослать её, и выбрось из головы. Повторить приказание!

Тут стал слышен голос Ярополка:

— Воля ваша, а я её люблю.

В крике зазвенело железо:

— Так она тебе дороже армии? Дороже академии? Последний раз, откажись от этой глупости или — в рядовые.

— Это в ваших руках, но мне без неё... не жить.

— Вон! — последовала команда.

Ярополк упал на стул рядом с Генкой, прошептал:

— Конец. Ни жены, ни академии...

И в ту же секунду, хотя ещё люстра звенела от маршальского крика, раздался будничный, скучно спокойный голос.

— Ула, зайдите ко мне.

И девушка вынесла из кабинета рапорт с ровной крупной надписью: "Свидетельствую брак, разрешаю въезд в Россию. Жуков".

Этого было достаточно, чтобы оградить от всех вопросов в штабе, на границе, в загсе, даже в академии. Ярополк, надо сказать, был для армии золотой кадр, врождённый вояка, талантливый и удачливый. Одна беда — не дипломат. Неграмотность или трусость иных начальников замечал открыто. Тем и продвижение по службе тормозилось, награды где-то застревали: генерал представил к золотой звёздочке — приходит Красного Знамени, и так всю кампанию. Сейчас ему в академию экзаменоваться, от комдива самые высокие рекомендации, но есть и другое мнение. Представляете, какой козырь недоброжелателя была эта чешка?

Ах, Суламифь, опасно рискнули родители, нарекая тебя таким именем, ты могла бы стать мишенью насмешек, анекдотом... Но не просчитались. Душа и тело были в ней сплавлены настолько хорошо, что отличить было невозможно, к чему ты в эту минуту прильнул, особенно в полумраке и полудрёме, порой Генка отчётливо чувствовал, что поглаживает губами атласную душу её где-то у груди или вникает в шёпот её тела, открывающий тайну. Иногда он на полуслове каменно засыпал, правда, ненадолго и, очнувшись, всегда заставал Улу глядящей ему в лицо. И она сама знала, что ему подать: стакан, сигарету или бутерброд — на него нападал порой зверский голод.

— Ну и характер, — сказал Генка, осторожно перенося руку через Улу, чтобы стряхнуть пепел не на неё, а в пепельницу, — рассвирепел и тут же разрешил. Где логика?

— Была логика, ещё какая! — возразила она. — А ты не уловил? Ничего особенного не заметил?

— Меня вот что поразило: только что человек орал и через секунду совершенно спокоен.

— Тепло, — одобрила она. — И что это означает?

— Это значит, притворяется человек.

— Горячо! — обрадовалась она. — Притворяется... каким?

— Притворяется спокойным.

— Совсем холодно, дурачок, — печально отметила Ула.

— Так я глуповат? — заподозрил Генка.

— Что ты, миленький, ты очень умный дурачок, только соображалка твоя нуждается в разминке и гимнастике. Вот ты — маршал. На плечах твоих многомиллионаая армия, ещё бурлящая страна, нацисты, преступность, недобитые дивизии, проблемы с продовольствием, непростые стыковки с союзниками... Есть у тебя время заниматься любовными страданиями отдельного комроты?

— Исключено, — Генка охотно вошёл в роль. — Разве что ради симпатичной переводчицы.

— И как будешь действовать, ещё не понял? — Ула приподнялась на локотке, чтобы видеть его глаза. — Может, пригласишь молодых на яхту денька на два-три, познакомиться, присмотреться... Хорошо бы, но у тебя на решение вопроса всего сорок секунд.

Только тут Генка вышел на прямую:

— Впадаю в бешенство, ору, топаю ногами. Мигом из него эта дурь выскочит. Тут бы любой генерал брюки испортил, а уж лейтенантишко...

— Так, миленький. А если он готов лишиться погон, орденов, академии, всех надежд и планов...

— Если даже мой гнев его не сломил — значит, любовь настоящая, надо уважать и помогать... Ты это предвидела, когда Ярополка привела?

— Нет, конечно, — призналась Ула, — просто понадеялась...

— Это личность! — Генка был восхищён. — Находит решение мгновенно и безошибочно, как в бою.

Суламифь почему-то вздохнула в ответ, коротко, глубоко и слышно.

Девочка была наблюдательна, природно умна, да и выросла в семье, где рассуждали об устройстве человека и мотивах поступка. С лёгкостью могла бы помочь и себе, потрудись она оглянуться и уразуметь обстановку. Но счастливые в любви, особенно женщины, удивительно глупеют. Все люди вокруг кажутся им нежными друзьями и горячими сторонниками, злобы, зависти быть не может!..

Только через двое суток разузнала она, что лейтенант Геннадий Шмерцин услан в командировку, не по званию ответственную, похоже что и опасную. Даже записочки не оставил. Долговязый друг-капитан передал на словах просьбу ждать-любить-не-волноваться... Тут же к ней стал подкатывать с настойчивыми знаками внимания крупный штабной начальник по кадровой части. Да, вспомнила! Это он всё косился на юную парочку, когда она в концерте или на банкете открыто висела на лейтенанте, как рубашка на заборе. Нетрудно было догадаться, что этот поклонник и сдвинул офицера с шахматной доски. Более того, обиженный её упорной нечуткостью штабник туманно намекнул, что чем скорее она забудет офицерика, тем лучше для неё и для лейтенанта... Москва выручила: пришёл долгожданный приказ — студентов-добровольцев демобилизовать, если желают — немедленно, к началу учебного года. Распоряжение равно относилось к Суламифи и к Шмерцину. Ула нырнула под расставленные для объятия руки начальника и улетучилась в Москву. Догоняй, Генка!

А он уже знал, возвращаясь, по сосущей пустоте в сердце, что Улы в Потсдаме нет.

И всё тут, на что ни глянь, цвет поменяло. И сам Генка, чудом выпорхнув из мясорубки, недавно был тут знатным путешественником, осматривал дворцы и соборы, благожелательно беседовал с прохожими, щедро угощал случайных соседей в кафе. Приятелей заводил, в домах бывал.

Он входил с другом-капитаном в кафе "Фемина" на Кюрфюрстендамм, оркестр замолкал на полутакте, свет направляли на вход, и капельмейстер возглашал с поклоном:

— Нах ден вунш унзере таере гесте... по желанию дорогих гостей — русских офицеров "Вольга-мутер".

Вступали скрипки и рыдали трубы "Из-за острова на стрежень..."

Теперь льстивая предупредительность эта была отвратительна. И Генка глядел на веселящийся зал свинцовыми зрачками: "Танцуют, а? Никто не виноват, все — жертвы фашизма. А кто расстреливал — этот или, извините, вон тот? Кто в печках сжигает? Вон те господа? Стрелял-то в меня, бомбил, танками давил четыре года — кто? Никто?"

Снова вокруг была страна-убийца, логово людоеда, устланное смрадными костями. И воскресло первое, значит верное, чувство. Помнишь? Была весна. И когда роты шли по глянцевым дорогам Померании и Бранденбурга, не ласкала взгляд красота чужой прокажённой земли. По обе стороны шоссе выстраивались яблони, все в белом цвету, а лейтенант Генка заметил, недобро улыбнувшись, будто каждая веточка капитулирует.

Шмерцин стал проситься домой. Но сперва и здесь нашлось неотложное дело. Через месяц отправили в Москву, но всё ещё не домой, а в резерв Ставки: "Ждите назначения или демобилизации, как решат". Многие предпочли службу в европейских гарнизонах или в Японии прозябанию в голодной России. Пока жили у Донского монастыря, в соседстве с крематорием, в старых казармах по тридцать душ в комнате. Дневальства, дежурства, наряды на кухню и в котельную. Боевые офицеры в наградах, как зеркальные карпы в чешуе, грузили уголь, скребли полы, картошку чистили — для себя, конечно. И самое удивительное — с непостижимой чиновной жестокостью домой не пускали даже москвичей, с сорок первого маму не видавших. У поганых фрицев отпуска-то были до самого разгрома, у нас такого послабления и в заводе не было. Но здесь-то до дому полчаса езды. Нет указания. Сперва отпускали, но кто-то напился, к поверке не пришёл, пришлось воздержаться от увольнений.

Офицеры-москвичи вслух материли... Кого? Как вы думаете? Ага, подполковника, начальника резерва. Диву даёшься, как слепы мы были. Все нелепости обращения с людьми, кровезатратная стратегия и тактика боя, глупейшая жестокость отношения к советскому человеку, который "проходит как хозяин", объяснялись тупостью ближайшего начальника, случайной ошибкой отдела кадров. Прогнать дурака, назначить нормального — и всё образуется. Далеко не глупые и не слабые офицеры, такого врага сокрушившие, в упор не замечали очевидного факта, что для их великой державы люди — просто дешёвый материал, бутовый камень: завалите-ка телами траншею, чтобы колесница проехала...

Ну, для заморочки головы и напоказ что-то делалось, что денег не стоит и владык не тяготит. Погоны, медальки, офицерское собрание. Культивировалось понятие офицерской чести, хорошие манеры, церемониал приветствий. В столовой резерва, где можно было, отмывшись от погрузки угля, посидеть, побеседовать и выпить водки в компании господ офицеров, поддерживался известный политес, обращение на "вы", учтивое внимание к собеседнику.

Обалдевший от мотания по коридорам лейтенант Шмерцин спустился в столовую, взял в буфете стакан водки с закуской и подсел к столу. Здесь шла беседа о наградах и назначениях, о причудах начальства, о разных разностях фронтовой службы, только почему-то не о боях. И самая популярная тема — женщины. Сыпались рассказы об ослепительных победах, о роскошных дамах всех четырёх мастей трофейной колоды. Правда, изредка в медовую чашу этих сладких баек, идущую по кругу, падала и капля дёгтя.

— Не всем так везёт, учтите, — сказал средних лет офицер-связист, — несём потери в личном составе. В моё дежурство прибыл артиллерист-капитан. Глаз заплыл, личность расцарапана, ус вырван, мундир в дырах, походка — маятник. "Вы, говорю, капитан, подвиньтесь. Тут начальство знаете как вас долбать будет!" А артиллерист этот добрый разрешил: "Пожалуйста, пусть долбает, триппер получит".

За столом соглашались: да, немок не разберёшь, где баронесса, где проститутка.

Другой вообще немок не признавал: холодные лягушки, — вот наши связистки, сестрички в санбате, куда слаще.

Третий возразил:

— Какие на передовой барышни? Деревня, доярки...

— Не скажите! — вступился сосед Шмерцина, цветущий румяный майор.

Генка как-то перемолвился с ним парой слов. Человек приятный, общительный, похоже — седьмой отдел, по работе среди населения и войск противника.

— Факт перед вами: лично мне посчастливилось встретить такую сказку!.. — майор заговорил с искренним увлечением, обращаясь главным образом не к далеко сидящему оппоненту, а к соседу Генке, человеку вроде бы знакомому.

Хорошо рассказывал, рисовал в красках мимолётную фронтовую любовь. Генка слушал вполуха. На другом конце стола ручными часами менялись "втёмную". Тут кто-то свежую газету раздобыл, можно издали заголовки читать... Румяный майор с грустью пел о промелькнувшем счастье...

И нежданно Генку тяжко стукнуло, к столу пригнуло одно слово — полыхнуло в майорской байке редчайшее библейское женское имя. Оглянувшись на безучастно прослушанный рассказ, прокрутив его в памяти, Шмерцин убедился — да, всё совпадает: она, Суламифь.

Генка поставил стакан на стол, упёрся взглядом в тёплые карие зрачки майора и глухо сказал:

— Ты врёшь, гад.

Он не вскочил, не крикнул, но весь стол затих и оглянулся. Не курок ли щёлкнул? Серьёзный скандал тут был в диковинку, а офицеры-то при оружии...

За долгую душную паузу майор несколько полинял, но глядел не испуганно, а скорее печально. Не в его правилах, сказал он, в беседах такого рода называть чьи-либо имена. Оно вырвалось невольно. Он глубоко сожалеет, признаёт ошибку, даже вину... Но поскольку так уж случилось, он вынужден подтвердить, что не солгал, было.

В решающие минуты Генка соображал быстро. Да, вижу, ты знал её. Мало ли что, сотни офицеров её знали. Может, говорил с ней, пусть даже и поцеловал. Но чтобы близость?! Думаешь, нет возможности тебя уличить? Никак нельзя тебя проверить, да?

Вовсе уж некстати мелькнуло в памяти, как маршал проверил Ярополка. Сильное средство? Было оно в запасе и у лейтенанта Шмерцина.

Не колеблясь, Генка пустил его в ход:

— Что она говорит?

И майор еле слышно, но мгновенно прошелестел на ухо соседу три коротких словечка, даже интонацию, кажется, повторил, подлец.

Сколько раз слышал Генка эту фразу в ночной теплоте, в самую интимную минуту жизни. Даже себе, вспоминая, он никогда не произносил этих слов вслух. Какие это были слова? Ну уж, конечно, не всем знакомые, привычные, вроде "любимый, милый, я вся твоя.." — то, что и угадать мог бы проклятый майор. И всё-таки что это за слова? Сказать? Вот они:

"ОТДАЙ МНЕ ВСЁ".

И что же они означают? А вам действительно надо знать?

Времена были жестокие. Молодые обычно не имели ни денег, ни порядочной крыши над головой. Появление ребёнка страшило, как беда. А избавиться тяжело было, дорого, больно, унизительно, даже для жизни опасно. Самые прекрасные минуты были отравлены: ни на секунду не забудь, что нельзя быть с нею в тот высший миг... пора, уходи!

И вот короткий возглас, знак самоотверженности почти жертвенной: люби меня без границ, беспредельно, а там не твоя забота, ни о чём не думай.

Через день-другой Шмерцин освоился в резерве, порасспросил старожилов о здешних порядках. Зашёл в штабную комнату к тыловому пыльному очкарику в старшинском чине. Тот, разумеется, перед офицером не встал, не козырнул, только буркнул "шо надо?", не отрываясь от своих ведомостей.

— В город? Никак невозможно, — строго сказал он, но, заметив, что офицер положил на его бумаги позолоченную трофейную поддельную брошь, продолжал голосом другого человека: — Вот увольнительная в центр, в магазины, купить для стенгазеты, для красного уголка... Но только до поверки.

Генка молча положил перед ним наручные часики — штамповку.

— Я пишу вам направление в госпиталь на обследование, — это уже был голос третьего вида. — Телефон на обороте, в восемь утра будете мне звонить. Если нет вам назначения, свободны до следующего звонка.

И лейтенант вернулся с войны.

Он должен был семь раз позвонить в дверь своей коммунальной квартиры, открыла мама, увидала в ярком солнечном свете офицера с чемоданом и спросила:

— Вам кого?

— Вас, — ответил Генка и, взяв её на руки, внёс в квартиру. Конечно, сбежались соседи, родня, кое-кто из приятелей — инвалиды, белобилетчики... Слетали за водкой. Мать собрала что нашлось на закусь. И надо же! Генка вспомнил, что в сорок первом, когда его провожали, мама боялась, что перепьются, водки многовато, а он пару бутылок засунул в стенной шкаф под старые журналы. Бутылки были на месте. Мама ахнула: знать бы! В тяжкие времена этот литр сильно бы её подкормил.

Генка сразу пить не разрешил, велел каждому поставить вторую рюмку, сравнить напитки. "Белая головка" хлебом и праздником пахла, а новая водка — безвременной погибелью.

Сперва Генка и носу из дому не казал: надо же день-другой уделить матери? Потом отсыпался от огневого налёта гостей. А на следующее утро принялся костюм утюжить. Тоска по галстуку. Да и ходить по городу лучше в вольном, патрули цепляться не будут, и козырять надоело...

Наконец заметил, что боится встречи с Улой. "Смешно, ей-Богу, с чего я буду переживать, как гимназистка? Что, собственно, стряслось? Знал, небось, что у неё раньше было что-то, и сам пришёл к ней не мальчиком. Прошлое списывается. Яблочный майор — это давно, до тебя, не измена. ДО — понял?"

Но узнал-то Генка ПОСЛЕ, царапинка на сердце легла только что. Выходит, вслед за мной появился приятный офицер с яблочным румянцем на щёчках.

Сердце в логику не вникает, царапина саднит. Предательство, измена.

Да бред это, чушь. Один её поцелуй — и растают все твои страдания.

И помчался к ней на Бронную. Старый дом, полутёмный подъезд. Открыла сама. Линялая домашняя кофточка без застёжки, полотенце вместо фартучка, космы каштановые в первобытном хаосе, круглые руки по локоть в муке. И вся она тут стала настолько своя, такая близкая, что у Генки в носу защипало. Не принцесса трофейных дворцов, на которой отблеск славы великого полководца, а жена моя, крыло берегущее, опора и отрада. Эх, пропадай пижонский костюм, если мука не отчищается. Обнял и поцеловал, как сорок тысяч братьев не поцелуют.

И уже знал, что ничего не будет. Вот сольёмся мы сейчас ближе некуда, скажет она мне... и ввалится в нашу постельку яблочный майор. Нет уж, ты отдай ей всё, красная рожа, а я — счастливо оставаться!

Подумаешь, осколок в лоб. Да пройдёт через неделю, не такое перенёс. А это что? Дым, пар, фу — и нету. И за это отдаёшь?.. Опомнись. Нет, врут, что сам собой управляешь, не подчиняется мне моё же нутро. Тонкое устройство — фарфоровый лотос души человеческой, нечего было соваться туда с железной отвёрткой.

Лейтенант Геннадий Шмерцин принял первое же предложенное назначение и улетел аж на Курилы, ничего не объяснив.

Через целую четверть века пасьянс московских компаний где-то на именинах свёл Шмерцина с красивой пышно-седой дамой. Живёт неплохо. Интересная работа — дубляж фильмов с немецкого. Две дочки-невесты...

— Слушай, а почему ты сгинул тогда, в сорок пятом?

Генка рассказал.

Ула на минуту застыла, напряжённо, глубоко копаясь в памяти. И виновато пожала плечиками...

Нет, она не могла вспомнить яблочного майора.

 

1991


Hosted by uCoz